Мне хочется рассказать о моей любви к людям искусства, о глубоком к ним уважении, о художниках, иногда скромных, иногда незаметных, но подлинных, с настоящими человеческими качествами. Я рад случаю с ними встречаться днем и ночью, именно днем и ночью.
Я вспоминаю, как ко мне ночью вламывался художник Давидович и заставлял меня встать, одеться и пойти к нему смотреть его работы.
Он говорил мне тогда: «Я Вам верю, посмотрите и скажите мне честно, мне кажется, что я бездарен. У меня ничего не выходит, все ужасно». Сначала я набрасывался на него, говорил: «Вы сумасшедший, я хочу спать, нашли время...» Но потом видел, что ему это нужно было именно сейчас. Он волновался, он был возбужден, его мучили вопросы искусства. Я вставал, одевался и шел к нему через двор в 4-5 часов ночи. Его работа действительно была сумбурной, запутанной, писана и переписана, высокий слой краски лежал коркой. Но все равно я видел подлинно талантливую живопись. И когда я говорил ему несколько успокоительных слов, он оживал, он мне доверял. Искренний, честный взрослый ребенок.
Ефрем Давидович часто был в безвыходном положении - у него были запутаны житейские вопросы. К нему относились, как к самому беспомощному человеку. «Житейская бездарность» - кто-то о нем так сказал. Если под таким углом смотреть, то это может быть тоже портрет.
Он действительно был на уровне ребенка - так плохо ориентировался в окружающей обстановке. Это доходило до курьезов, о нем ходили анекдоты. А часто, когда хотели о ком-либо сказать, что он плохо понимает в самых простейших вопросах быта, говорили: «Ну, ты прямо второй Давидович». Вид у него был иногда странный: взлохмаченные длинные волосы и большая борода (молодежь не любила бороду), небрежно одетый, с медвежьей неуклюжей походкой, похожий на первобытного человека.
Но он не мог не вызывать у меня расположения. Я всегда был рад ему, когда мы встречались, и он это знал. А ведь многие не задумывались над тем, что под этой "житейской бездарностью" скрывается поразительно талантливая личность. В каждой работе Давидовича чувствовалась живая взволнованная душа. Иногда меня поражала его страстность, муки сомнения и противоречия. Беспокойное его искусство западало глубоко в самое сердце. Это был своеобразный и самостоятельный талант и, прежде всего, он был подлинный от природы живописец, до конца преданный и искренний в своем искусстве. У него было абсолютное колористическое чувство к живописи, оно ему подсказывало всегда находить те цвета, то цветовое состояние, которое соответствовало его чувству жизни, природы, его внутреннему миру.
Он работал неровно, записывал иногда свои холсты, портил, пытался снова начать, и опять его постигали неудачи, приводившие в отчаяние. Он по несколько дней не выходил из дома и не отрывался от своего холста, часто работая в неотопленном помещении.
Я часто вспоминаю, как он оживал после первых моих слов о его сумбурной, удивительно талантливой работе. Он начинает улыбаться, опять верит, набрасывается на меня, очень благодарит, а я ему говорю: « Вы чертовски талантливы, Давидович, но буйно помешанный…»
В самом начале Отечественной войны Ефрем Давидович ушел в ополчение, бодро и уверенно, и погиб, защищая Москву.